September 15th, 2015

  • sap

Рыбалка на Плутоне

Савелий Федорович страдал одышкой, не любил чай с мятой, боялся высоких этажей, а еще у него была тайная страсть: он мог часами смотреть на аквариумных рыбок.
И вот этот самый Савелий Федорович попал в плен.
В плен он попал давно, очень давно. Стояли такие же теплые осенние деньки, деревья еще даже не пожелтели, а первоклассники только пошли в школу.
Савелий Федорович растерянно смотрел по сторонам, не узнавая окружающего пейзажа, телефон у него моментально перестал видеть сеть, а через пару часов и вовсе разрядился.
Не мог Савелий Федорович и как-то еще дать знать, где он и что с ним. Во-первых, он и сам не знал, где он, а во-вторых, даже если бы и знал, у него не было ничего, что можно было бы использовать, чтобы отправить весточку о себе. У него даже карандаша не было. Только телефон, писать бесполезные смски.
А в плену было неплохо.
Светило теплое солнце, ветер шелестел листвой. Среди деревьев петляла довольно широкая тропинка. Не было слышно ни звука кроме шелеста листвы.
Тогда Савелий Федорович пошел по этой тропинке. Потом он долго пытался вспомнить, почему он пошел в эту, а не в другую сторону. Но так и не вспомнил. Не вспомнил даже была ли та, другая, сторона.
Солнце здесь, в плену, всегда висит в одном и том же положении. Поэтому как долго шел Савелий Федорович, сказать трудно. Может, несколько минут, а может три дня и три ночи.
Тогда Савелий Федорович еще не умел менять окружающий его пейзаж. Тропинка петляла, одно дерево сменяло другое, мало чем, на взгляд городского жителя, от предыдущего отличающееся.
Мимо прошуршала какая-то живность. Савелий Федорович нагнулся и поймал живность за хвост. Хвост остался у Савелия Федоровича в руке вместе с пушистой шкуркой, а в траву вывалилось студенистое тело. Шкурка и хвост в руках Савелия Федоровича быстро почернели и осыпались черноватой трухой. А вот студень все так же лежал и распространял одурманивающе-аппетитные запахи. В конце концов любопытство взяло верх, и Савелий Федорович обмакнул палец в эти мягкие останки и попробовал. Запахи не обманули, студень был прекрасен как пюре с котлетами в детском саду, а вкуснее ничего Савелий Федорович с тех пор и не пробовал.

Генералы Плутона-шлошмэот вытянулись в струнку. Самый главный верховный не сводил озабоченного взгляда с пространственной картины. Большая машина угроз и поражений отработала не зря. Большая машина нашла главную угрозу для Плутона-шлошмэот. Плутон-шлошмэот не планировал захват Земли ни сегодня, ни завтра, ни еще в какое ближайшее время. Но предсказания большой машины угроз и поражений игнорировать нельзя, Плутон-шлошмэот должен был провести рутинную разведывательную операцию. Пока только рутинную разведывательную операцию.

Анна Ивановна звала Савелия Федоровича, не дозвонившись на телефон, заявила в милицию, объехала морги, ну, то есть, все сделала как положено, а потом увидела его мирно дремлющим на скамейке. Врачи приехали быстро, все, что надо, посмотрели, но не нашли ничего интересного и, диагностировав существенную амнезию неясной природы, уехали. С амнезией Савелий Федорович справился быстро. Ну, то есть, вспомнить он ничего так и не вспомнил, но к окружающей его жизни приспособился. В какой-то момент Анна Ивановна начала ловить себя на мысли, что такой Савелий Федорович ей нравится даже больше. Он не помнил старых обид, он не ругал ее давно умерших родственников. Да и сам стал каким-то более упругим, что ли, легким. Как будто груз прожитых лет прежнего Савелия Федоровича слегка поддавливал, прижимал к земле. А тут, разом от него освободившись, он буквально взлетел, таким бодрым и живым стал Савелий Федорович. Интересно, как отреагировала бы Анна Ивановна, если бы ей кто-то сказал, что рядом с ней чемпион Плутона-шлошмэот 6008 года по вакуумному тишйимборью? Наверно, просто покрутила бы пальцем у виска и отвернулась, как обычно люди и реагируют на неприятную для них правду.

С местом для сна Савелий Федорович разобрался довольно быстро. Здесь, в плену, было всегда тепло и безветренно и всегда светило солнце. Савелий Федорович как-то незаметно для себя вошел в ту часть леса, где траву вокруг тропинки сменил мягкий как облако зеленый мох. Савелий Федорович попробовал мох рукой, он оказался сухим и податливым. Так что дело оставалось за малым: найти подходящее дерево, на которое можно повесить старенький серый костюм.

Большая машина угроз и поражений работала днями и ночами, большой машине требовалось очень много фактической информации. К сожалению, процесс сбора разведывательной информации был отягощен одной сложной межпланетной процедурой. Согласно подписанному всеми мыслимыми и некоторыми немыслимыми мирами положению о проведении разведывательных операций с подменой, подменяемому должны быть предоставлены условия уровня комфорта не ниже ^&*7, уровня питания не ниже #?4 и прочего уровня не ниже $6. То есть, проще говоря, ему должно быть комфортно, все его потребности должны быть удовлетворены, еда должна соответствовать лучшим известным ему образцам. Ведущие ученые Плутона-шлошмэот потратили много времени и сил, чтобы сконструировать мир, удовлетворяющий всем требованиям подменяемого. А сколько это стоило бюджету Плутона-шлошмэот Самый главный верховный предпочел и вовсе сохранить в строжайшем планетном секрете. Межпланетная бюрократия, как говорится, худшая форма управления мыслящими существами, но война, к сожалению, пока дороже. Впрочем, с такими положениями уже и не так, чтобы сильно дороже.

Анна Ивановна никогда особенно не интересовалась делами Савелия Федоровича. Да и сам Савелий Федорович разговорчивостью не отличался. Раньше, до амнезии, у них еще была общая тема: вспомнить старые обиды, упущенные возможности, плохие советы, данные друг другу. А теперь такие разговоры стали бессмысленными. Даже если Анна Ивановна по старой памяти попытается завести речь о том, как она бросила институт, поругалась с мамой и так и не научилась играть на саксофоне, Савелий Федорович посмотрит на нее с недоумением, наденет свой единственный серый костюм и пойдет во двор греться с другими дедами на тусклом осеннем солнышке. Вернется под вечер, съест яйцо в мешочек, которое сам же и приготовит, возьмет ворох газет и засядет перед телевизором со своим неизменно умным видом. Видом человека, от которого якобы что-то зависит. Хахаха.

Со свойствами окружающего пространства здесь, в плену, Савелий Федорович освоился не сразу. Прошло довольно много времени, прежде чем он понял, что для того, чтобы окружающий его пейзаж изменился, совершенно необязательно куда-то идти. Достаточно очень сильно этого захотеть, и окрестности, подчиняясь его желанию, трансформируются. Поначалу он все же старался это делать на ходу, иначе сознание не справлялось с неожиданной нагрузкой и отказывалось принимать действительность, внося свои не всегда уместные коррективы. Но потом немного обленился и начал переключать пейзажи по собственному желанию, даже не поднимаясь со своей меховой постели. Плен действовал на него благотворно. Да, добыть еду или питье здесь ничего не стоило: он уже знал, какой птице нужно свернуть горло, чтобы выпить любимого в детстве березового сока, а какой – ностальгического ситро. Одни небольшие зверьки были не более, чем ходячими бурдючками с любимым с детства белым салатом, другие – с волшебным бабушкиным холодцом. Когда Савелий Федорович научился наколдовать себе удочку, он одно время подолгу сидел у наколдованного им моря, но рыба почему-то не ловилась. Он применял всю свою волю и желание, чтобы рыба появилась, но здесь этот прием почему-то не срабатывал.

Генералы Плутона-шлошмэот снова столпились вокруг большой машины угроз и поражений. Машина анализировала информацию, полученную от одного из лучших разведчиков Плутона-шлошмэот. Самый главный верховный немного нервничал, время шло, но пространственная картина пока не прояснялась, не было даже циферблата, демонстрирующего прогресс в обработке информации. Но вот циферблат появился и показывал он, что задача будет завершена буквально через секунду. А потом стрелка на циферблате пошла в обратную сторону.

Анна Ивановна никак не могла уснуть. Точнее, она слышала, что никак не может уснуть Савелий Федорович. Савелий Федорович беспокойно ворочался, кровать под ним скрипела. Ночь все длилась и длилась и, казалось Анне Ивановне, теперь всегда будет так: никак не становящееся сонным немного раздраженное дыхание Савелия Федоровича, скрип старенькой кровати, далекие звезды и бесконечная ночь, разделяющая их.

Савелий Федорович, еще не веря до конца, что у него наконец-то получилось, тянул внезапно отяжелевшую удочку.

Темы: "Вы не подскажете, в какую сторону читать этот циферблат?" от garrido_a, все темы от marta_ya, тут даже азалии и бугенвиллеи в одном из вариантов были, а тема "настраивал пианино и пил херес, потом все." формально в текст не попала, потому что вся ушла в настроение, и, конечно, зловещий белый салат от vinah.
  • kostik

(no subject)

Отец говорил что-то ласковое, гладил по голове, но на краю восприятия билась эта ужасная птица, вся в крови, в обломках перьев. Билась ритмично, но реже и реже, пока не превратилась в успокаивающие пожатия браслета: просыпайся, все хорошо, просыпайся. Миша открыл глаза в темноте спального мешка; браслет почувствовал, мягко сжал руку еще раз: правда — пора вставать. Дисплей термометра, напечатанный на изнаночной ткани прямо перед глазами — полинявший от множества стирок, обещал снаружи холод и клубы пара изо рта — вот это все. Миша полежал еще чуть-чуть, потянул молнию вниз — в промерзшую за ночь полутемную комнату. Крошечное кондо — дом постройки начала века, потолок покрашен биолюминистентной краской, которая почти не светится: то ли культура бактерий в краске (двое старше Миши) окончательно вымерла, то ли на самом деле так холодно. Покрываясь гусиной кожей, Миша порылся в коробке с одеждой на табуретке рядом с принтером, выбрал светлые джинсы и пуловер, натянул поверх термобелья: душ отменяется, холодно. Браслет требовательно сжимал руку, ему не нравилось; плевать: два шага до кухни, двумя руками сжать горячую чашку кофе из кухонной машины; вид из окна — единственное, что есть хорошего в этом кондо. Ночью выпал снег и еще лежал пятнами на крышах домов; на полутемной дорожке внизу мелькали фигуры бегунов — яркие пятна масок на лицах, светящиеся термокостюмы. Понедельник. Для понедельникового утра у Миша было специальное утешение: потянул за ручку холодильника, достал яйца. Целых два, залиты силиконом, чтобы сохранить следы помета: натуральные, снесенные живой курицей. Курицей. Как говорил отец, «чтобы это слово не значило в наши дни». Разбил аккуратно: полупрозрачные скорлупки с голограммой остаются в силиконе, удобно — вылил в машину. Механически ел напечатанный из натуральных яиц омлет, ощущая привычное тепло запретности, нарушения правил: дорогая еда, которую можно купить только за наличные: потертые пластиковые чипы. Настоящие яйца за настоящие деньги, вот это все.

Дверь кондо чавкает за спиной, холод режет глаза — Миша не носит очков, только маску. Вниз, вниз, вниз. Беговой пандус врезан в бывшую шахту лифта — теперь все здоровые, всем нужны упражнения, хотя Миша уверен: эта бодяга про здоровый образ жизни — чтобы экономить на живых людях. Заряд холодного ветра в лицо; мусора сегодня мало, хорошо — к лету ветры снова усилятся и его будет опять много — плохо. Щурясь, Миша бредет к метро: в ушах бухает классический панк, маска время от времени бьет в нос озоном и «морской свежестью» — заглушает потоки вони снаружи. На станции полный бардак, как положенно в понедельник. Сирийские беженцы отмечают юбилей сообщества, большое дело; двое в ярких псевдонациональных костюмах (костюмы печатают на продажу тут же, в киоске) сразу бросаются к Мише: они обожают людей без очков, когда видно, куда человек смотрит. Миша делает каменное лицо, бежит вниз по очередному пандусу. Вечное мучение в поезде: снять наушники и оглохнуть от шума — или оставить и слушать «новости»: борьба с терроризмом, беженцы, засуха, светская жизнь — на толстом слое скрытого product placement. Отец говорил, что раньше новости были делом добровольным: не хочешь — не слушай, слушай свое, а product placement вообще шел в отдельное время, называлось — «реклама». Сейчас во всех общественных местах вроде метро в наушниках — только это, не нравится — оплачивай коптер и летай на работу. В коптере, говорят, нет радио.

Миша бредет к магазину, пряча глаза от ветра; спотыкается, чуть не падает: прямо у двери какая-то сволочь приклеила палатку. Миша обходит её вокруг: за ночь палатка успела основательно прилипнуть, но не до конца, не насмерть — все же очень, очень холодная весна. Маша пинает тканевую стенку не стесняясь: метр тротуара от двери магазина — его частная собственность, огромный disclaimer спроецирован и на асфальт и на стенку. А теперь и на палатку — искаженные гротескные буквы на истертой силиконизированной ткани. Хозяин палатки очевидно не спит, наблюдает изнутри — сразу откликается. «Иди в жопу, козел», — хрипит дешевый динамик. Козел. Подчеркнуто вежливо, и голос старый, надтреснутый: «...иди в жопу, или я звоню своему адвокату». Хрена с два у него есть, а не адвокат. «Слушай», — миролюбиво говорит Миша, — «палатка еще даже не прилипла толком, мне надо магазин открывать. Иди сам в жопу, а?» Палатка молчит пару секунд, потом начинает судорожно трястись: из нее вылезает хозяин, вместо маски вокруг лица флисовые тряпки. Судя по потоку «морской свежести» из Мишиной маски, в палатке царит страшная вонь, но Мише плевать. В руках у бродяги древний зиплок на молнии, а в зиплоке — книга. Старая книга. Несомненно — настоящая и несомненно — очень, очень дорогая. Миша чувствует, как асфальт уходит у него из под ног.

Зиплок с книгой лежит на прилавке; бродяга — старый, черный, в струпьях плохо заживающего рака кожи, пьет кофе из Мишиной чашки. С натуральным сахаром, чтобы это слово не значило в наши дни. Миша кофе не пьет: благоразумно не снимает маску. Книга еще не Мишина, но будет Мишина, это точно. Бродяга жадно глотает, не отрываясь от экрана: смотрит учебный фильм. В кадре: руки в перчатках аккуратно разделяют книгу на листы, кладут на предметный стол. Крупно: лазерный луч внутри бумаги режет волокна одно за другим: быстро-быстро разделяя лист на две стороны. Руки в перчатках разнимают закрепленные пластиком стороны книжной страницы, опускают в силикон внутри красивой рамки. Мишины ладони становятся влажными: он знает, какие рамки возьмет для страниц этой книги. Толстая книга, страниц триста. Триста плюс обложка. И форзацы. Там должны быть ужасно красивые форзацы. Это коптер. Это коптер по дороге на работу и настоящие яйца каждый день, и, может быть, новая аренда для магазина близко к дому. Фильм кончился. Бродяга заглядывает в опустевшую кружку, смотрит вопросительно на Мишу. Их разделяет прилавок: две сотни коллекционных предметов разной степени сохранности под олеофобным стеклом: карманные ножи, часы, ручки, жестяные коробочкт от мятных леденцов. За Машиной спиной — полки с объектами побольше: коробки для завтраков, кухонные чайники; из современного — только огромный плакат с дважды перечеркнутым домашним 3D принтером, печатающим Мону Лизу. Миша чуть наклоняется к бродяге и почти нежно спрашивает: «где украл?». Бродяга опускает глаза, и Миша слышит странный звук: как будто раковина всасывает остатки грязной воды — бродяга плачет.

Моя прабабка купила эту книгу в музее. Ну, не прямо в музее: exit through the gift shop, знаете? Книга с автографом автора, старое коллекционное издание, уже тогда — очень дорогое; отцу было четыре года. И мне было четыре, когда книгу достали из шкафа, и отец прочел её мне в первый раз. Кофе. Он работал ассистентом профессора в Финиксе, ночами подрабатывал: проверял студенческие работы, поэтому пил кофе каждый вечер. Да, каждый вечер отец приходил в мою комнату с кружкой и с этой книгой. Прихлебывал и читал мне на ночь; и у нас был настоящий дом, не эти современные коробки без отопления. Детская — на втором этаже. Кабинет отца. Кошка. Карлсон, — говорил отец (это я — Карлсон), Карлсон, как можно слушать одну и ту же книгу каждый вечер. Ты уже большой, Карлсон. Но он читал её мне, и каждый вечер пах отцом: его одеколоном, его одеждой, его кофе. Когда я поступил в колледж, книга осталась в том самом шкафу — ждать, когда моему сыну исполнится четыре. Четыре лета спустя, когда я вез домой свою невесту, а она была на шестом месяце, на нашу полосу вылетел грузовик; она погибла. Отец ночевал в госпитале каждую ночь — и еще три ночи до того, как я пришел в себя. В первый вечер, когда он достал книгу, я был страшно зол: мне казалось — издевается, но протестовать я не мог: пластиковая трубка изо рта, вот это все. Отец читал мне каждый вечер, мне и моему соседу по палате. Сосед тоже выжил, кстати.

Миша кивает, краем глаза следя за бесшумным мультикоптером — крошечной летающей камерой, которая пляшет над бродягой, стараясь не попадаться на глаза, но брать при этом крупные планы, опускает глаза, пытается разобрать сквозь зиплок перевернутый заголовок: какой-то Jansson, сказки. Сказки — это хорошо, они отлично продаются; ниже заголовка написано «рисунки автора», это даже еще лучше. Автограф, видимо, внутри — отлично. Бродяга хнычет дальше: жалкий, глупый, вонючий. За калории, думает Миша. Он купит книгу просто за калории, у него много калорий на счету — они копятся, когда Миша покупает еду за деньги: яйца вот или кофе. Карсон всхлипывает как-то вопросительно: он, кажется, так и не понял, что будет с его драгоценной книгой. Миша терпеливо объясняет, уже по третьему разу: магазин называется «Grandma’s Kitchen». Миша продает только настоящие вещи, не напечатанные, не копии. Вещи, которыми люди пользовались, которые значили больше, чем просто функция. Поэтому каждая — с историей, с фильмом, такие фильмы (proof of origin) — Мишин конек. Книгу Миша аккуратно разделит — не на листы даже, на страницы: каждый лист разрежет специальным лазером по толщине. Каждую страницу оформит в рамку. Мишины клиенты чаще покупают одну страницу или две, но иногда — целую главу, это десяток, два десятка рамок: оформить квартиру или дом. Одна книга может оказаться в сотнях домов, её увидят тысячи людей. Мишиным клиентам важна связь с прошлым, подлинным прошлым, с миром, где предметы уникальны и невоспроизводимы: как опыт, как сама человеческая личность. В глазах у Карлсона нет понимания, там — неприкрытый ужас: его книгу разрежут на части. «Нет», — выдыхает он и тянется за зиплоком.

Тремя часами позже, холодеющими руками Миша оформляет кредит. В магазине воняет ужасно — маску Миша снял, чтобы удобнее было торговаться. О калориях речь давно не идет: Карлсон хочет денег, много денег. Это значит — наличные, плюс кредит, плюс все калории. Всё, что есть у Маши, и все же это очень, очень выгодная сделка. Под сентиментальные завывания бродяги они листают книгу: от корки до корки. «Вот это пятно — это ореховое масло, ты же даже знаешь, какое на вкус ореховое масло!» Миша морщится для порядка, делает вид, что пятно — это очень плохо. На самом деле, пятно — это хорошо: любая история повышает стоимость. Крошечный коптер танцует на границе света и тени, уворачивается от их рук: снимает планы, они войдут в фильм, копию Миша приложит к каждой проданной странице — смотрите, все подлинное, все настоящее: и скорбные завывания Карлсона, и ореховое масло. Это же чистое золото: папа читал мне эту книгу на ночь, как моя прабабушка читала ему; страница с пятном будет стоить на четверть дороже, точно.

Еще через пару часов бродяга наконец стоит в дверях, Миша напряженно улыбается ему на прощание, чувствуя себя совершенно опустошенным. Опустошенным, как его денежный банковский счет, как его кредитная линия, как его калорийный банковский счет. Как его холодильник и его банка кофе. Карлсон все еще плачет: слезы промыли чистые дорожки на его лице — от глаз до спутанной бороды. Он открывает рот, но ничего не говорит, роняет бессильно руку и выходит в холод. Миша смотрит сквозь витрину: палатка, наверное, уже прилипла на славу, но ничего, как-нибудь; завтра, все завтра. Карлсон за стеклом перешагивает через палатку не глядя — должно быть, там не осталось ничего для него ценного. Перешагивает и тут же исчезает в уличном полумраке. Кофе больше нет, так что Миша просто принимает две таблетки метамфетамина с сахаром — максимальную легальную дозу: из опыта, если принять три, тут же вырвет — что-то они туда подмешивают для этого. От таблеток ему становится тепло и весело, теперь он не хочет ждать ни минуты, он хочет работать с книгой. В голову приходит гениальный финальный кадр: он сам пьет кофе и читает вслух, как отец Карлсона читал своему сыну. Ну, кофе нет, но можно налить горячей воды, чтобы из кружки шел пар.

Книга в светлом круге настоящей старинной лампы. Миша читает вслух, оказывается — это не так просто: он старается красиво интонировать, но герои все время несут какую-то чушь, и то и дело попадаются старые слова вроде «мемуары». Миша спотыкается на очередном артефакте, улыбается в кадр, отпивает из кружки; коптер пляшет вокруг, чтобы в кадр не попала вода, снимает финальные кадры рекламного фильма. Миша читает сквозь искреннюю улыбку — сегодня, без сомнения, один из самых удачных дней в его жизни.

------------------------------------------------
Дивная тема "обнаружены письма полковнику" от benadamina
dusya
  • vinah

чужие следы

Говорят, увидеть своего двойника – к смерти. Но смерть уже случилась, она была всюду здесь, всюду свойский и тонкий гость, и когда его двойник взял в руку с запредельно знакомыми часами сыпучую рыжую горсть, к горлу подкатила огромная и скользкая глыба сырой рыбы – словно не мог удержать эту мнимую рыбу, распадающуюся на детали, внутри себя, да и что такое – себя?

Он прилетел на похороны отца издалека, пять часов самолетом, старика он не видел, пожалуй, несколько лет – тот так давно и привычно болел, что перестало необходимым, казалось, летать туда-сюда только для того, чтобы убедиться, что никогда уже не узнает, не почувствует ничего, не поймет, кто и что ему на ухо кричит: уходил по этой тропе так долго и медленно, что, казалось, не уйдет никогда, и когда по-настоящему ушел, будто свернув за поворот, это показалось обманом и немыслимой детской обидой – жить вечно никогда не обещал, сколько помнил его, но умирать вечно пообещал этой своей постоянной бледной гримасой неузнавания, долгим и спокойным угасанием, спокойным медленным спуском вниз по лестнице с бесконечным количеством ступенек – но нет, конечным. Все конечно, все кончено.

Двойник был одет точно так же, как он: белая клетчатая рубашка (он тоже не смог себя заставить надеть черное – смерть это игра в честное, в белое, в чистое и новое, и так кругом чернота), джинсы и белые же кроссовки (не переодевался даже после самолета). Лицо, возможно, было другим, подумал он – двойник небритый, уставший, весь серый, как пепел, как осиное гнездо.

Рядом с двойником стояли девочки-подростки в синих платьицах, две штуки: оглядывались испуганно, огромные глаза, торчащие птичьи лопатки, такие родные, такие странные, воробьиные, непонятные: это чьи?

Тут же сказал себе: это не двойник, все в порядке. Просто брат-близнец. Наверное, у него был брат-близнец, которого отец с мамой давным-давно сдали в детский дом, и так детей куча мала, он младший был и еще четверо старших, предыдущих, куда там чертову шестерку прокормить, вот и отдали того, который послабее. Этот и правда послабее - оценивая впалое, осиное лицо двойника, испещренное мучительными морщинами неверия и боли, удовлетворенно отметил он. Потом, наверное, больной отец как-то все-таки сообщил про это братьям, покаяться, может, хотел – и братья его разыскали, этого брошенного сына, привезли к нему. Наверное, они виделись, общались как-то, и отец умер успокоенным, мирным, разрешившим все свои проблемы. Кроме него, кроме него. Тут же отмахнулся: он не проблема, приезжать все эти годы было действительно сложно, почти невозможно, бизнес, семья, дети.

Действительно, дети – вот у него, двойника, явно дочки-близнецы, наверное, это наследственное. У него самого тоже были дочки-близнецы, но эта информация вдруг показалась ему какой-то ложной, туманной, неточной. Дочки ли? Блезницы ли? Что такое – блезницы? Тут он понял, что мышление его путается, блезнится, блажит, будто бы уходит в сторону, обессмысливает слова – видимо, стресс.

Настала его очередь участвовать в этом мутном, странном земляном ритуале (немного расстроился, что в числе последних – и тут братья вытеснили, подвинули, будто не замечали его, не поняли, не простили отсутствия, невозможности сопровождать их всех в этом бесконечно долгом пути по лестнице вниз), он подошел, запустил руку в песочную ржавую горку, и вдруг с невозможностью, неверием увидел – будто в злом неостановимом широкоэкранном кино - как застучали, зашуршали жесткие, мучительно ржавые лопаты прямо около его пальцев.

- Стойте, - сказал он, пытаясь оттолкнуть костяшками ладони деловитые занозливые черенки, снующие, как деревянные мыши, между сыпучими, исчезающими песочными стенами, - Стойте, я же не успел.

Но его никто не услышал – лопатой чуть не саданули по запястью. Отпрыгнул в сторону, стоял и, успокаивая себя, слушал, как падает на дерево земля. Двойник, напряженный и скрюченный, как контрабас с перенатянутыми струнами, стоял по другую сторону ямы: слева от него теснились дерганые девчонки-близнецы, упрямо отводящие глаза вообще от всего, справа – двое из его четырех братьев, он почему-то не совсем понял, каких именно, но точно знал, что это половина его братьев, и где-то еще была другая половина, поровну, все должно быть поровну.

Поровну! Точно, подумал он, пропавший брат-близнец, и вот они уже, сволочи, с ним контакт наладили, стоят, поддерживают, Вовка вот его уже под руку поддерживает, а ведь чужие же люди. Все принцип, все этот их принцип идиотский – скорей, чужого и потерянного поддержим, чем своего, с которым бегали босоногие тридцать три года назад по этому кладбищу, срывая c нереальной высоты забора будто сплетенную с ним нитяную, маслянистую алычу, вваливаясь пяткой в раскаленный мшистый муравейник, распихивая по карманам скользкие от дождя конфеты и тугие бордовые пасхальные яички: брат не сдаст, брат не подведет, пока брат такой же, как и ты, подзаборный ветер с полными карманами дождевых карамелек, а не взрослый осевший, как холм, мужчина с лицом председателя Хиросимы, предателя общего дела, будущего хозяина маленького домика, желтой хатки, где все вместе выросли, а теперь поделят ее наверняка с этим чужим близнецом, фальшивым двойником, явно и завещание подделали, вложили ручку в трясущиеся пальцы, вот и подпись, вот и воссоединение семьи.

Двойник-близнец дернулся и закрыл лицо руками. Не очень-то было понятно, почему ему плохо – где бы и как бы он ни вырос, воспоминаний об отце у него не должно было быть, разве нет? Жест двойника его разозлил. Тут же он подумал, что нужно после всего подойти к родственникам и расспросить их – кто такой, откуда приехал, как его вообще нашли, почему все ведут себя с ним так, как будто член семьи? Двойник его ужасно раздражал – и этой белой рубашкой, и тем, как вздрагивали у него плечи, и мнимой, пародийной похожестью: такую же ненависть вызывал у него разве что собственный голос в записи.

Пока думал, к какому родственнику подойти, понял, что не очень хорошо помнит, кто из них кто – то ли долго не был в этих местах, то ли от нервного напряжения позабыл, то ли (этого он даже испугался) та мягкая, медлительная, как сапер, болезнь, что так долго гуляла с отцом по глупым лживым лестничным пролетам, пришла и к нему, лишившись привычного компаньона и оставленная у гроба безутешная и одинокая, как бесплотная вдова. Братья – все четверо – стояли в толпе у наросшего уже холмика, забрасываемого пластмассовыми венками, как во время медленной игры в подземный баскетбол, и поправляли бордовый, как шероховатое пасхальное яичко, шаткий крест. Действия их были неловкие и не очень слаженные – как будто бы четверо дошкольников пытаются играть в сложную компьютерную игру, происходящую на невидимом, сложном уровне где-то в толще почвы, шатким и огромным крестообразным джойстиком. Как их звали, он не очень хорошо помнил, но точно знал, что все они – его, все его.

Остальные родственники практически все тоже были его – и, справедливо решив, что братья в этой ситуации кромешной обиды на его неучастие в последних, предсмертных, как оказалось, делах отца, вряд ли объяснят ему неожиданное появление двойника-близнеца, он решил поговорить с теткой Василиной, удаляющейся вместе со всеми – оказалось, что все важные слова уже отзвучали, отзвенели пустым, как шепот лопаты, земляным монотонным шорохом, пока он стоял в стороне от всех и рассеянно всматривался в их знакомые и запредельно уже чужие лица – пока вокруг шуршало, звенело и каталось в пространстве это важное, чуждое и непонятное («семейственно бесконечный уходит и нисходит», «путь светится среди планет, как колчан с молочными стрелами, и мы поразимся этим стрелам, будто и были разящий лук, что рос на этой грядке правосудия», «он открывает и закрывает двери, и мы, все, кто шел за ним сквозь эти двери, просто остановились в нужный момент, который для него был самым ненужным, он и не заметил, не остановился, и до сих пор идет и придерживает эту дверь, чтобы не ранить нам рук», «мы подняли стаканы и залп, мама наша залп дала, конь смола земля, перину выпьем и тоже пена как он», «мшистая дорога, мшистая дорога, мшистая дорога – белая; а чистая дорога, чистая дорога, чистая дорога - черная»), и кто-то запел песню прямо на узкой каменной дорожке, и какие-то старухи подхватили эту песню, как подол свадебного платья, и побежали с ней по-детски весело и отчаянно куда-то вдаль – и тут он сам вспомнил детство с такой режущей, неощутимо пустой светлой болью в отсутствующем сердце, что спрашивать было неудобно и страшно – тетка Василина вдруг стала одной из этих девочек, размахивающей огромным мокрым куском прозрачного свадебного целлофана размером со все небо; он ринулся за ними, крича: «Стойте, стойте, пожалуйста, поговорите со мной!», но споткнулся, упал на чью-то чужую, завтрашнюю уже землю, чертыхнулся – не хватало еще на похоронах собственного отца упасть в чужую могилу – отдышался, наблюдая уходящую процессию, мельтешащую чем-то уже совсем неясным, нечеловеческим, неотличимым от серого предгрозового неба, и понял неясным, новым и чистым, как отсутствие чувств, чувством: нет ему среди них места теперь.

Он вернулся к могиле – ему показалось нечестным, что ее оставили совершенно одну со всем этим неясным содержимым. Попытался вспомнить про отца что-нибудь, не связанное с долгой пыткой его лежачим беспамятством – но вспоминалось всякое странное, мутное: вот отец ночью куда-то ведет задумчивую черную корову прямо за рога; вот родился брат Мирик и они с отцом тихо-тихо разворачивают его из промасленной серебристой пеленки, взявшейся неведомо откуда, чтобы мать не заметила этого свечения, сияния. И тут же остановил себя – он не мог видеть, как рождался Мирик, он младший, откуда эта ложная память, откуда вообще вся эта лживость?

Он раздвинул венки и еловые веточки, чтобы посмотреть на фотографию отца и вспомнить его – но венков и веточек с каждым его движением становилось все больше, и он понял, что никакой фотографии нет и не было. Да и могила показалась ему чужой и странной – как будто бы это даже не могила, а просто дурацкая детская горка из песка и пластика, что-то вроде торта для ветра, площадки для игры в ландшафт. Привалился к холмику, зажмурился, подумал, что надо было сразу подойти к двойнику и спросить – но что спросить?

Кажется, он заснул, или просто отключился. Когда проснулся, уже вечерело. Вокруг расстилалось пустое, растянутое до горизонта песочное поле с развевающимися на беззвучном ветру тихими распадающимися искусственными тортами-флагами. Все вокруг было беззвучным и искусственным, неопределимым и тусклым. Он вроде бы знал, что совсем недавно тут было что-то другое, тут были люди, которые что-то о нем помнили, но это было не совсем важно.

Что-то было важно, но он не очень понимал, что. Он поднялся и пошел прочь в сторону синеющей сбоку сплошной линии леса. Оглянувшись, он увидел свои следы в зыбком неплотном песке и подумал: это не мои следы. Как должны были выглядеть его собственные следы, он не очень хорошо понимал.

Через несколько часов, дойдя до леса, он вдруг понял, что заблудился и совершенно не понимает, что делать дальше. Лес был плотным и досягаемым, но при этом как будто плыл при этом в сторону от него, как суровый корабль неприятеля покидает другое, тонущее судно, не подразумевая возможности напасть, но исключая шансы спасти. Вскочить в этот лес можно было будто бы на ходу - это было как впрыгнуть в движущийся на полном ходу дом, или корабль, или разрезанное на части такси, и он тут же спросил себя: откуда эта ассоциация? Как именно разрезано на части такси? Буквой Y? И где пассажир, а где водитель? Может ли лес быть водителем? Эти слова – “лес”, “пассажир”, “водитель”, особенно слово “такси” наполняли его наполнением, как и слова “наполнение” и “слова”, перекатывающиеся внутри него, точнее, внутри чего-то отсутствущего уже, образованного памятью о понятиях наполнения и внутреннести – все это было для него так сложно и невыносимо, как будто он пытается сплести клетку для птицы, вмещающей в себе весь мир, все прошлое, настоящее и будущее, из тончайших и раскаленных вертких пылающих прутьев, из которых состоит он сам и все его прошлое, настоящее и будущее, с глобальной птицей мира, вспучивающей реальность до невыносимых пределов, не совместимое ни в одном измерении.

Впрыгнув в лес, он словно оказался внутри застывшей карусели, крутящейся с огромной скоростью. Снаружи леса вертелись желтые, как огненная алыча, огни городов, слышались далекие детские крики, кто-то пел хором что-то невыносимо грустное, все эти слова “алыча”, “детские”, “невыносимо” снова начали складываться в огненную клетку, которую невозможно сплести, и он замотал головой, пытаясь выбросить из нее все, что притягивало эти пылающие прутья слов и понятий.

Когда ему это наконец-то удалось и на некоторое время наступила благословенная беспонятийная тишина, фоном для которой служило бледное гудение куда-то на полных парах катящего леса, голова запылала лезвиями ясности – затрещали сучья, сквозь мрак проступили шероховатые деревья с листьями и паутинками, из темноты с хрипом и фырканьем выкатила пегая лошадь с мягкими ночными ушами, к ней был как бы прикреплен старик на старомодной телеге, и вся эта конструкция немного замедляла лес и охлаждала жар словесных прутьев, все пытающихся охватить раздутый шар поглотившей все птицы.

- Еб твою мать! – вскрикнул старик, - Пьяный, что ли? Ты с города? Сдохнуть тут хочешь?

Замахал руками, сел на мох – под ним вдруг обнаружился мох, вот она какая, подумал он, мшистая дорога, значит, белая.

- Не-не, милый, не-не, нихуя, - забормотал старик, спрыгивая с повозки, - Хули ты забрался сюда, милый человек городской, сдохнуть что ли пришел, а мне потом отвечай, собирай, отчитывайся за вас, нахуй?

Старик подошел к нему и начал пинать его ногой:

- Подымайся, подымайся, мать твою, ты к кому сюда приехал, к кому, ты чей, чей?

- Я ничей, - честно ответил он, потому что не особо уже помнил ничего, да и слов у него было ровно столько, сколько он услышал от старика, собственные куда-то делись.

- Это хуйня, вот это блять ничей, это не нужна мне такая хуйня, - испуганно забормотал старик, поднимая его и волоком волоча в сторону телеги, - Ты к кому сюда приезжал? Отвечай, блять, к кому приехал? К Иноземцевым? Они тут все собирались недавно. К Иноземцевым? К Пересветовым? У них деда черти прибрали, у Пересветовых. Еще у Маниловых дядька утонул недавно – это ты из них, из городских? Это ты у них, сука, тонул? Ты тонул, отвечай?

Старик вдруг ужасно разозлился, начал брызгать слюной.

- Нет, - выдохнул, - Я ни у кого не тонул. Я там, где много людей еще было. И мшистая дорога белая.

Старик задумался.

- Это ты из Кульцов, стало быть, Кульцов Малых, прямо за кладбищем, хули ты сюда вообще шел?

Пожал плечами:

- Лес увидел, вот и пошел.

- Сидеть! – рявкнул старик, усаживая его на телегу и карабкаясь на нее сам, -  Сейчас тебя на место вернем. Посмей еще хоть раз, сука, сюда сунуться.

- А вы кто? – спросил, когда лошадь куда-то потащила его сквозь ночь, скрипя и фыркая, как некая общая мебельная конструкция из лошади, телеги и мха.

- Я кто, я лесник, - мрачно ответил старик, и всю обратную дорогу уже не разговаривал.

Довез до кладбища, высадил, указал – вон ворота главные, вон там деревня и дом твой, тебе куда, сам решай.

- Мне домой, - ответил, постепенно вспоминая события уже такого далекого сегодняшнего дня, - Домой, в дом.

В практически нежилой деревне горели ночные окошки старенького дома, где он вырос.

- Ну, твое дело, - пожал плечами старик. – Хошь иди домой, я вмешиваться не буду, но в лес, мать твою, чтобы больше не совался, понял?

-Понял,  - закивал он, - Не буду.

И пошел домой.

Пустой ночной двор казался нестерпимо, невыносимо маленьким: крошечный колодец, ветхий сарайчик, в котором больше никого живого: а ведь было сено, двор, курочки, все в каком-то неясном, невозможном сиянии прошлого, промчавшемся мимо, как такси. Что-то звякнуло, когда заходил в дом, хотя изо всех сил стараясь не греметь щеколдой, заворочались девочки.

- Слышала? – зашептала одна из них. – Кто-то прошел только что, я видела, дверь открылась.

- Дура, тебе мало ужасов, спи давай, - зашипела на нее вторая.

Прошел в соседнюю комнату, лег на кровать, подумал: наконец-то я дома.

Проснулся на рассвете, вышел на крохотную кухоньку, снова удивившись тому, какое все маленькое, запущенное, жалконькое.

Девочки сидели за столом и раскладывали по липкой клеенке стаканы и блюдца.

- Папа, может, давай билеты поменяем и пораньше домой полетим? – зло спросила Катя, - Я чо-то после вчерашнего отойти не могу.

- Тебе, наверное, тут не надо оставаться, пап, - кивнула Жанна, - Ты говорил, братья твои, мол, ненормальные, устроят тут концерт, а сам что вчера устроил?

- Я всю ночь не спала, - пробормотала Катя, наливая себе какую-то густую черную жидкость – не кофе! – из старенького фарфорового чайника, и он тут же понял – это мамин чайник, мама когда-то давно принесла с работы сервиз, и все разбилось со временем, а чайничек остался.

- Это мамин чайник, - сказал он, - Я тут так давно не был. Полетим через три дня, ну что вы, три дня не потерпите.

- Что ты вчера вообще нес? – строго спросила Жанна, - Ты это потому что пьяный был, что ли? Я думала, поседею блин. Вот говорила нам мама, что не надо ехать. Мы все равно деда почти не знали и не помнили. Ну, хотя нет, теперь вот уж не знаю, до вчерашнего дня, наверное – а, ты это хотел услышать? Это?

- Так, что такое вчера было? – спросил он.

Катя дернула Жанну за рукав. Жанна начала испуганно тараторить:

- Ничего, пап, ничего. Может, ты выпей водички и поспи еще? Еще рано. У тебя вид такой, ну, непроснувшийся. Ну и когда дядьки проснутся, тоже неприятный разговор может быть. Ты им вчера наговорил такого, что они тебя чуть не убили. Про наследство, еще про разговоры какие-то с тетей Леной, если бы не мы, они бы точно убили тебя, вот правда.

- Не, Жанк, это не мы, - Катя уже дергала Жанну за руку судорожно и резко, - Не мы, стой, перестань. Они от него отстали, когда он начал эти разговоры в больнице пересказывать слово-в-слово. Дядя Мирик так вообще заплакал и сразу ушел.

- В какой, мать машу, больнице? – начал было уже возмущаться он. Воспоминания о вчерашнем дне, действительно, были какими-то нечеткими: вроде бы там был какой-то двойник, но чей? К чему вообще двойник? К смерти в семье? Но у них и так были похороны.

- Пап, ни в какой, ну ты же сам не помнишь, и слава богу, - всхлипнула Жанна. – Иди спать, пожалуйста. Тебе проспаться надо после вчерашнего. Вот, вот твой стакан воды, ты просил в старости подать.

И начала совать ему в руки граненый стакан, до краев наполненный водой. Сами девочки, кажется, пили этот непонятный кофейный напиток.

Выпил воду, вздохнул, вышел из кухоньки. Девочки провожали его мрачными недоверчивыми взглядами. Лег на кровать и снова отключился – и именно в этом быстром, похмельном, суетливом утреннем сне ему в первый и в последний раз после этого дня приснился отец: живой, строгий и немного торжественный.

- Спасибо тебе, - сказал отец, - Я так хотел со всеми нормально попрощаться, думал, не выйдет. А благодаря тебе вчера вот со всеми попрощался, всем все сказал, что хотел. Доволен я. Ой как доволен. Хорошо попрощался со всеми, ой хорошо.

- А со мной? – спросил он, но у него не открылся рот, и из него не донеслось ни звука, - Со мной попрощался?

- А с тобой – нет, - радостно и мстительно ответил отец и растаял в душном утреннем осеннем воздухе.

Когда он снова вышел на уже заполненную, хлопотливую полуденную кухню, братья и их жены старательно отводили глаза, а девочки уже начисто забыли обо всем: нашли где-то огромного рыжего кота, разложили его на дощатом полу, чесали в четыре руки ему молочное полосатое брюхо, хохотали и кричали: “Блоха, вот тут блоха пробежала!”. По полу туда-сюда плясало прорывающееся сквозь занавесочный ветер солнце, кот щурился и встряхивал усами, а во дворе колокольчиком в тон смеху звенела насаженная на ветхую щепу покосившегося забора стеклянная баночка из-под майонеза.


темы silver_mew - "здесь никогда не бывает дождя" и "это не мои следы"
камлать-колотить

стихия дерева

Лизе снится дом-не-дом, помещение, конструкция из толстых еловых стволов, скрученных и связанных, как дуги в палатке. Внутри - что-то похожее на спортивные трибуны, только с мониторами, туда можно забраться и поиграть в компьютерную игрушку, но все места заняты, а некоторые, судя по объявлениям, еще и куплены кем-то. Лиза потерянно бродит вдоль сюрреалистических деревянных стен, видит, что по одной балке стекает смола, розовая и застывающая на конце капель мелкими розочками. Хочется ее собрать - смола выглядит безусловной ценностью, почти сокровищем, но Лиза подозревает, что зачем-то смола этому стволу нужна. Лиза провожает взглядом весь ствол: он изгибается огромной дугой, вот, наверное, что выдавливает из него смолу, и там, наверху, смола покрывает его целиком, свисает сияющими гроздьями. Лиза почему-то понимает, что это не очень безопасно, гнутая балка может сломаться; она поднимает с песка под ногами какую-то соломенную ленту, не то продольный срез бамбука, не то еще что-то деревянное, но прочное и гибкое, и начинает обвивать липкую от смолы балку веревочной сетью. Совершенно не удивляется тому, как легко это получается. Вообще-то, в жизни Лиза не очень уважает ручную работу. Если что-то надо сплести - это к Маше, вот плести слова - другое дело. Но здесь всё удалось легко и быстро. Рраз - и вот уже вся балка упакована в прочную сеть. Кто-то заговаривает с Лизой, Лиза не запоминает, о чем - она смотрит на другие балки, составляющие конструкцию дома - а и они оплетены где соломенной сетью, где металлическими крепежными лентами. Надо же, радуется Лиза, я всё сделала правильно, здесь и раньше так чинили - и с этой радостью просыпается.

Боже мой, полдень! Хорошо, что праздник, парни в школу не опоздали - плохо, что еще же халу печь. И почему снилась вся эта древесина? К чему это вообще?

Кухня почему-то загромождена стульями. Обычно Лиза старается их тут держать по минимуму - есть же кухонный диванчик, в конце концов, на нем почти все помещаются, а стулья только путаются под ногами. Но тут один - под книжным стеллажом в простенке при входе, Лиза налетает на него первым делом, другой - под буфетом, на котором стоит бочка, на которую надето несколько пар стимпанковых очков - а, нет, уже не надето, так, тут всё понятно. Очки принесла Маша, разочаровалась в них, предложила парням - но не отдала и тут же устроила из них инсталляцию. Третий стул подстерегает прямо возле плиты, похоже, что-то доставали с верхней полки - ну что, что оттуда можно доставать? Четвертый стул, икейский табурет с подножкой, вызывающе стоит прямо посреди кухни, под круглым абажуром, с которого свисает скрюченное перекати-поле. И всё еще свисает. Тоже непонятно, кто куда зачем лазал. Вот как вредно просыпаться в полдень, кухня за это время превращается в сущий детектив.

За утренним кофе в освобожденной уже от стульев кухне Лизу ловят авторы детектива. На обоих надеты гогглы.

- Мам, нам нужен зритель - придумали одну штуку - посмотри, как это выглядит, - по очереди выпаливают дети, встают один за другим - как бы один рыжый подросток с четырьмя руками, если смотреть с лизиной точки - и принимаются разнообразно перекатывать волшебный шар по четырем одинаковым ладоням. Откуда-то выныривает второй шар, шары как бы летают в воздухе, перекрещиваясь, Лиза ни за что не поверила бы, что они такие тяжелые, если бы не держала их в руках. Из правой нижней руки шар выскальзывает, и один подросток распадается на двух, Макс ловит шар у самого пола и пожимает плечами:

- Извини. Я ж не вижу, что делаю.

- Вот-вот, - говорит Лиза, - и вообще эта обнимочка выглядит эффектно, но яойно. Другого варианта нет?

- Есть, - радуется Мишка, - вот и мы подумали, что фигня выходит. А если так?

Близнецы встают рядом, переплетают руки, и шары снова катаются друг за другом по четырем ладоням, теперь гораздо аккуратнее, потому что все четыре зеленых глаза следят за их перемещением. И плечи в таком положении свободны, так что шары перекатываются и по плечам.

- Гениальная была идея подарить вам шары, - наконец говорит Лиза, - даже обидно немножко, что у меня нет к этому таланта.

- Мам, - строго говорит Мишка, - если мы соберемся написать рассказ, нас моментально забанят где только можно. Каждому своё.

- Так, - говорит Лиза, - хорошенького понемножку. Давайте-ка сделайте английский, пока не поздно, а то вечером ребята придут халу есть, и вовсе будет не до того.

Лиза остаётся одна с миской, мукой и ложкой. Несмотря на заворожившее её мелькание прозрачных шаров, перед глазами у неё по-прежнему смолистые балки из утреннего сна.

***

Маша, заткнув уши плеером, тщится навести порядок. Из плеера играет старый-старый "Джизус Крайст" - с голосом Планта, заслушанный когда-то до дыр. Вот странное дело: всю жизнь его слушает Маша, с пластиночки тысячу раз, и в лектории Саши Старцева смотрела в ранней юности, и потом на видеокассете, а потом еще с компа смотрела новую мрачную постановку 2000 года, каждая нотка знакома - а звуки "Осанны" по-прежнему вызывают сложносочинённое ощущение радости и горя одновременно, одно из первых воспоминаний детства, когда папа записал "Джизуса" на бобину, прослушал пару раз - а потом затёр Галичем, и мама с Машей дулись на него обе. Мама - потому, что Галич - это политическое, а не музыкальное, Маша - потому, что вот только что же была прекрасная музыка, а теперь даже ее не назвать, не спросить, что это было - что это было, Маша узнала только одиннадцать лет спустя. Одни эти звуки сразу отправляют Машу назад во времени лет этак на тридцать пять - и по машиным щекам текут слёзы, непроизвольно, ну, то есть, в пять лет Маша точно бы плакала, в последнее время забыла, с чего начинать - так музыка напомнит. Девочки часто плачут в таких многослойно-эмоциональных ситуациях просто от полноты бытия, мальчики никогда этого не понимают, только бы Богдан не пришел вот прямо в этот момент.

Маше везёт: Богдан где-то шляется, а дальше начинаются уже другие темы, обстёбанный тысячу раз Джизус маст дай, ария Магдалины - Маша, копаясь в деревяхах, тихонько подпевает, но без особого энтузиазма, экстатический момент, слава богу, прошел, дальше будет просто музыка, старая, знакомая. И откуда тут вообще столько деревях?! Ладно бы просто подрамники, доски и стружки! Попадаются какие-то резные фрагменты древней мебели, удивительные какие-то доски ценных пород, с которыми Маша, кажется, вовсе не знакома. Да еще и котик лезет под руку в самые опасные места. Ну да, копаясь в шкафу, можно найти что угодно, и пять раз - кота.

Да ну нафиг. Маша, раз уж докопалась до шкафа, достаёт из него старую, самую любимую, трубку и идёт на лестницу курить.

А там стоит стул.

Древний, с ротанговой спинкой, но с деревянным уже сиденьем, с резьбой на высокой спинке, очень уважаемый на вид, хотя и шаткий. Сам пришел? Но сверху шелестят шаги, и перед Машей предстаёт Аркадий Степанович, древний и безупречный - белая рубашка, галстук, гладко выбритые морщинистые щёки.

- Машенька, - говорит он, - извини, что мы без спросу принесли тебе стул, он очень мешал, и Надюша решила предложить его тебе. Может быть, пригодится. Я уже не решаюсь на нём сидеть, если он подо мной сломается, костей же не соберёшь. А вы с друзьями, может быть, почините.

- Спасибо, Аркадий Степанович, - растерянно отвечает Маша, - мы что-нибудь придумаем.

Что тут придумаешь? Места в квартире уже решительно нет, а на стульях как-то никто и не сидит. Но от такого прекрасного артефакта вот так просто не откажешься. Маша отогнала мимолётную злость на Надю, приходящую домработницу старика, которая так быстро изучила, кого в этом доме чем можно увлечь. Ну, откуда она могла знать, что Маша вот именно сейчас решила навести порядок, и каждая лишняя вещь выводит её из себя?

Наконец, Маша набирает огромный мешок древесных обрезков и тащит его на ближайшую помойку во двор напротив. А там всё завалено чурбаками и колодами, серебристый ворох веток вздымается горой. Иву, которая косо росла на углу скверика, спилили, да так и оставили валяться. Вот вечно так. И здесь, кстати, на помойке стоит несколько разрозненных стульев, но довольно простых, неинтересных.

- Нашествие стульев? - вслух говорит Маша и выходит на улицу.

А по улице идёт задумчивый Богдан. Он несёт стул. И какой это стул! Тяжеленная дубовая хреновина с поворотным механизмом, на колёсиках снизу, типичный офисный стул - но столетней давности, не из пластика, а из дуба и кованого железа.

- Нашествие стульев, - повторяет Маша. - За что мне такое счастье?

- Ну ты посмотри на него, - Богдан ставит стул на асфальт, садится на него и принимается качаться. С ума сойти, эта железная хреновина - не только поворотный механизм, а еще и качалка! - не смог пройти мимо.

- Нет, ну всё, - горько кивает Маша, - я всё поняла. Порядка мне не суждено. Пошли, перекусим, да и пойдём к Лизе, у них сегодня праздник.

- Знаю, - кивает Богдан, - я яблок припас.

- Мне-мне-мне! - восклицает Алёнка, увидев дубовый стул, - он прекрасный! - Маша облегчённо выдыхает. Со свой норкой Алёнка пусть разбирается сама. А вот стул Аркадия Степановича потерянно загромождает собой коридор.

- Не знаю, - говорит Маша, - потом решим.

***

Дома у Лизы всё, что положено: мёд, морковные кружочки, гранат, фаршированная форель и здоровенная круглая хала. И опять на кухне как-то много стульев. Богдан пробирается к столу и выкладывает яблоки.

- Я уже в непонятках, - признаётся Лиза, - как они сюда сползаются. Я думала, это парни что-то искали, но сейчас я тут готовлю, парни у себя сидят тихонечко - а стулья опять здесь. Настала осень, стулья прилетели.

- У них по четыре ноги, - напоминает Богдан, - у нас всего по две, а поди найди на планете место, куда мы не добрались.

- И то верно. Ну ладно, расположимся попросторнее.

Если сесть попросторнее, пройти по кухне уже решительно невозможно - но и незачем, всё уже на столе. Вечеринка с участием стола - дело обычное и даже несколько скучное, особенно если в деле принимают участие стулья. Когда все сидели за низеньким столом в гостиной, на подушках и плюшевых зверях, как-то веселее выходило. Минут через пять это почувствовали все.

- Там на столе мешки с косплеем, - говорит Мишка, - но мы их сейчас уберём, - продолжает Макс, - пошли в большую комнату! - заканчивают оба хором.


Вскоре вечеринка уже выглядит гораздо живее. Все положенные радости плоти уже положены на низенький стол, вокруг развалились трое плюшевых зверей и четыре кожаные арабские сидушки. Низкий стол еще и просторнее, так что на него влез и эклектичный канделябр на три свечи, и стало совсем уютно.

- Ну их, эти стулья, - говорит Маша, - вот черепаха - отличная сидушка.

- Вот да, на такой высоте как-то привычнее, - кивает Богдан, наливая себе гранатового сока.

- Бедные стулья, - говорит Маша, - не любим мы их, а они к нам идут. Стадами.

- Когда мы в детстве играли в индейцев, - вдруг говорит Богдан, - мы считали, что души убитых индейцев пытаются возродиться в нас. А стулья - это дерево. На нас движется стихия дерева.

- И мне сегодня приснился древесный сон! - оживляется Лиза.

- А мне однажды приснилось, что я из своих пальцев вырастила деревья, - признаётся Маша, - в Башне. Отличная вышла выставка, только мне было неудобно там стоять.

- А на Охте есть пожарная часть, - вспоминает Лиза, - так она стоит в точности там, где была ратуша города Ниена. Такой же дом, с башенкой... а ведь Пётр велел весь Ниен снести и до песка раскатать, так с ним и поступили. Но место знало, что там должен быть такой вот дом с башенкой, вот он там и стоит.

- А у нас иву срубили во дворе, - жалуется Маша, - а перед этим еще тот мега-тополь на Большом, самое большое было дерево на проспекте. И тополя на Полозова, там еще вороны гнездились. Ничего удивительного, что дерево теперь к нам подбирается. У нас перед ним должок.

- Слабо нам, человекам, что-нибудь совсем уничтожить, - подытоживает Богдан, - оно как-нибудь да вернётся.

Тут раздается звонок. Лиза совсем не любит, когда звонят в дверь, лицо у неё вытягивается. По нынешним временам сначала звонят по телефону, потом в домофон, а в дверь уже не нужно, открывают заранее. Да и не ждём никого.

Лиза открывает дверь, остальные, грудясь в коридоре, заглядывают через плечо. На площадке стоит стул. Один стул, без человека.

- Это он и звонил, - уверенно говорит Маша.

Лиза смотрит на стул. Обычный березовый стул середины двадцатого века, такой коммунальный с виду, с дерматиновым сиденьем, когда-то он стоял у круглого стола в центре чьей-нибудь комнаты в компании пяти других таких же, а может быть, он даже и старше, чудом пережил буржуйки блокады, на нем сидели дети, делающие уроки за этим круглым столом, или бабушки, вязавшие шарф, на него вставали, чтобы вкрутить лампочку в пятирожковую древнюю бронзовую люстру или достать какого-нибудь Льва Толстого с верхней полки, в нём прожгли дырочку бенгальским огнём, его одалживали соседям на свадьбу или похороны, его ремонтировали сначала столярным клеем, потом ПВА, потом саморезами. Весь прошлый век города смотрит на Лизу.

- Бедняжечка, - говорит Лиза, - ну, заходи.

------
Тема от varjanis "стулья живут стадами".

***

Конечно, брат был. Итай всегда это знал. Был среди книжек, которые Итай обнаружил на чердаке, аккуратно сложенными в картонной коробке. Он тогда открыл коробку и вспомнил, как в новостях передавали про случайно найденную геологами пещеру, а в ней – тысячи существ – десятки прежде неизвестных ученым видов ящериц, тритонов и улиток, прозрачных, медленных, не готовых к человеческому взгляду. Пыль впиталась в переплеты с парусниками, сыщиками, застывшим среди галактик космическим кораблем. Итай листал ломкие, слежавшиеся страницы, вслед за чьими-то пальцами, чужими, близкими, давным-давно касавшимися этих же букв. Книги были изданы за несколько лет до его рождения. Брат, конечно же, был, иначе, чей это был пластмассовый дом с проволочными человечками, с прорезанными лезвием окнами и дверью – Итай нашел его в отцовском ящике с инструментами, там же, на чердаке. Брат появлялся на выцветших цветных фотографиях – папа, мама и оторванный – ровно, по линии сгиба – кусок карточки. Кто еще мог там быть, спрашивается?

Это были доказательства, следы присутствия, но брат существовал и без доказательств. Однажды Итай его увидел. Это случилось в одиннадцатом классе, на школьной экскурсии. Они спустились в ущелье и шли вдоль пересохшего ручья, под отвесными скалами, на которых, то тут, то там, проступали ребристые спирали – окаменевшие моллюски. Он касался их, и там, где десятки миллионов лет назад была студенистая плоть, теперь был горячий воздух. Становилось все жарче. Небо было ярко-синим и гладким, солнце отражалось от него. Он шел, почти зажмурившись, стараясь не смотреть вверх. «Вода! Вода!» - закричал кто-то впереди, и он побежал на этот крик, потому что у самой воды в том ущелье не было ни запаха, ни звука, ни расстояния до человека. Источник возник перед ним – он оттолкнулся от тропинки, прыгнул вперед и тут же перестал дышать – холод сковал грудную клетку. Итай попытался нащупать ногами дно, но дна не было, воды тоже не было, как если бы холод сам стал субстанцией, попав в которую застываешь в последнем движении, в напряжении всех мышц, а потом становишься длинным, бесформенным, невесомым, и скользишь вниз, не встречая сопротивления. Он почувствовал, как кто-то дернул его за волосы. Потом, когда холод отступал, Итай заметил сбоку, слева, на границе поля своего зрения, серое пятно. Вечером, когда он вернулся домой, у него поднялась температура – воспаление легких. Жар держался несколько дней. Итай помнил, как все, что он видел вокруг – комната, лица родителей, дерево и поворот шоссе за окном, все то же гладко-синее, сияющее небо – раскалывалось на миллионы треугольников, разлеталось, перемешивалось. Потом температуру удалось сбить, Итай с рудом открывал глаза, по его лицу стекали капли пота. Треугольники возвращались на прежние места, их стыки плотно соединялись, не оставляя ни щелки. Все стало, как прежде, только пятно сбоку теперь сделалось объемным – почти прозрачный клубок, не имевший четкого контура, просто постепенно переходящий в невидимое, растворявшийся в комнате, и в этом растворении и оказывалась укорененность. Это был брат. Итай уснул и впервые за последние несколько суток проспал всю ночь.

О брате надо было узнать как можно больше, и Итай придумал способ. Он вглядывался в висевший в воздухе слева от него туманный клубок, а потом быстро переводил взгляд в противоположную сторону. То, что там оказывалось, было про брата, было его посланием. Он видел одноглазую кошку, крадущуюся за ящерицей, видел начищенный до блеска замок на двери заброшенного дома, видел ведро красной краски, забытое посреди мостовой, видел сверкавший на солнце белый аэростат, видел старика, плачущего у автобусной остановки, видел огни. Он пытался соединить знаки, провести линии.

Так прошло несколько месяцев. Однажды поздно вечером, возвращаясь домой, Итай, уже по привычке, увидел слева брата, а потом резко перевел взгляд вправо. Мотоциклист мчался прямо на него. В опущенном стекле шлема отражалась пустая площадь, шары фонарей. Итай успел заметить собственное растерянное лицо. Он прыгнул назад, поскользнулся, упал на запястье, вскрикнул от боли. Мотоцикл пронесся мимо, пересек площадь и врезался в витрину напротив. Итай поднялся с земли. Ноги плохо его слушались. Под подошвами ботинок хрустели осколки, выла сигнализация. Он посмотрел в сторону. Там, где раньше был брат, теперь был теплый ночной воздух. Линии и знаки оставались с ним.


___
Темы: "раз в сто лет он придумывает супергероя, чтобы закрыть эту щель в мире, всё получается, но через сто лет она раскрывается снова" от kattrend и "Подавал сигналы, выставляя на подоконник баночки с краской" от varjanis.
vencedor

Так на так

- Док, Док... Эй, Док...
- Ау?
- Давай, может, ты уже выберешься отсюда?
- Я что, опять здесь? – Док открыл глаза.
Рыжая погладила слипшиеся в сосульки волосы на его лбу.
- Мы все здесь.
Док попытался повернуть голову, чтобы осмотреться, коротко вздрогнул и замер.
- Тссс. Не двигайся.
Он переждал головокружение и боль. Совсем не прошло, но немного притихло – почти до терпимого.
- Кто еще?
- Я, ты, девочки. Они спят. Пусть. Им тоже досталось.
- А ты?
- Я только что пришла.
Док попытался сообразить, что к чему, но мысли были твердые, скользкие, он не мог слепить их вместе, их даже по отдельности трудно было удержать. А хуже всего была усталость. Не отчаяние даже – оно было как боль, его можно было терпеть. Можно было бы. Но усталость была сильнее и боли, и отчаяния, и она-то истончала терпение, стачивала силы. Ничего не выходит, понял Док. Ничего не выйдет. Все без толку.
- Ну, как тебе сказать, - протянула Рыжая. - По крайней мере, в этот раз ты сам помнишь, что ты здесь «опять». Это уже что-то новенькое. Наверное, это хороший знак.
Наверное, подумал Док. Но у меня уже нет сил полагаться на знаки. Нет сил ломать реальность через колено. Нет сил даже просто быть. Он закрыл глаза и перестал пытаться.

Collapse )
Сан-Марко

Расскажу всё как было

    Дашка заходит в подъезд, громко стуча каблуками тяжёлых ботинок.
    Заглушить. «Чем громче, тем лучше». Очень простая истина.
    Зашуметь лифтом, прошивая гулкое нутро дома длинной тонкой иглой. Выйти на лестничную площадку, встать под знакомой дверью. Не позвонить.
    Вдохнуть. Выдохнуть. Мысленно снять защиту, пропустив того, кто давно терпеливо ждёт.
    Нажать на кнопку звонка. Услышать с той стороны топот и голоса, звонкий детский и тихий взрослый. Улыбнуться, перестав быть только собой. Обещать себе вернуться, если получится.
    Если опять удастся.
Collapse )


__________________

Темы: "три точки - три тире - три точки" от benadamina , "там, наверху, ты даже не вспомнишь" от chingizid и
"искусство легко отделаться" от sap
писать

страшный доктор не сделает ничего плохого

Фотографироваться - это ад. А фотографироваться после того, как тебя неудачно постригли - это ад вдвойне. И даже то, что фотограф твой любимый рыжий бородатый бес, который ржет как черт, и веселит тебя не унимаясь - все это не спасает положения.

Вместо легкости ты кожей чувствуешь собственное напряжение и прикосновение неудобной одежды. Вместо пузырящегося шампанского в крови - вязкий ток неизвестного состава. И холодно, все время холодно.

Collapse )

--------------------------------
буквально в последние минуты, но кажется все-таки успеваю.
сыграла тема chingizid "ты очень красивый, но это ничего не меняет"